-- : --
Зарегистрировано — 123 597Зрителей: 66 661
Авторов: 56 936
On-line — 23 448Зрителей: 4618
Авторов: 18830
Загружено работ — 2 127 018
«Неизвестный Гений»
Шагнувший (Motion Gallery)
Пред. |
Просмотр работы: |
След. |
19 марта ’2023 00:15
Просмотров: 3940
1
Сосулька упала ему на голову, когда он занёс ногу над первой ступенькой узкого бетонного крыльца и протянул руку, чтобы взяться за перила, темно-зелёную плоскую деревяшку поверх узкой полосы холодного металла.
Над крыльцом, слегка наклонясь, будто хотел разглядеть входящих и исходящих, нависал козырёк из серого шифера. Шифер был прикручен болтами к раме из уголка. Рама жалась к белесо-серым кирпичам стены, льнула доверчиво. Под ней железная дверь, выкрашенная светло-салатной масляной краской, отчужденно и негостеприимно закрывала вход в казённую глубину, в недружелюбные недра.
Над дверью чёрная табличка-вывеска блестела сквозь самоё себя буквами фальшивого золота: Отдел виз и регистрации.
Козырёк не помог. Недостаточно простирался вперёд. Едва доставал нижнюю из пяти бетонных ступеней. В проекции. Вид сверху.
Ледяная дубина длиной чуть больше полуметра сорвалась с покатой крыши пятиэтажного дома, где родилась и выросла, - как раз над отделом виз и регистрации. Подалась вперёд, прочь с родины, в пугающую неизвестность. Ветер качнул ее, отвёл от стены. Будто, положив руку на талию девушки, сделал шаг медленного танго. Вперёд и чуть вбок. Плавное па.
Так совпало.
Край шифера отразился в стеклянном равнодушии кукольно открытых глаз. И матово-серое, немного светлее шифера, небо.
Можно в ужасе закрыть ладонью разверстый рот и застыть. Можно ахнуть, крикнуть, запричитать, заметаться. Кто что предпочитает. Кому что больше нравится.
- Бандиты! – закричала проходившая мимо пенсионерка в драповом чёрном пальто с потёртым воротником из чёрного же каракуля.
И погрозила угрюмому дому горотдела милиции кулаком в коричневой вязаной варежке.
Трикотажная шапка с широкими синими и белыми поперечными полосами осталась на покойном. Он лежал на кочковатом льду, посыпанном золой, прахом, - чтобы граждане не скользили.
Сосулька разбилась. Массивная верхняя её часть, огромная беспалая ладонь, валялась среди крошева, похожего на осколки хрустальной вазы.
Солнце мелькнуло в крохотном проёме бесконечной тучи, и осколки слабо блеснули.
- Ахтыего, - вздрогнув, пробормотала бабка и перекрестилась.
2
Это когда медленно умираешь, можно всласть навспоминаться. А когда острым куском льда по голове, то не. Никак.
Не успеваешь. А так много всего надо бы. Санки, катящиеся по неровно утоптанному снегу. Прерывисто-скрипучее шуршание узких полозьев слышно только тебе. Мать не слышит. Да и не слушает. Торопится на работу.
Сначала ей надо сдать тебя на высоком крыльце детского сада воспитательнице. А та сразу начнёт помыкать, шпынять, заставлять развязывать шерстяной шарф, до узла которого ты не можешь дотянуться. Узел не очень тугой, но он сзади, за поднятым воротником чёрной овечьей шубы. Края воротника прижимаются к коричневой шапке, похожей на шлем танкиста или на оскоплённую будёновку, - без стремящейся ввысь пыпыськи и без козырька. И вместо нашитой звезды – отцовская офицерская кокарда блестит, приминая крашеную овчину. Шапка охвачена от подбородка плоской бельевой резинкой, и рука в негнучем шубном рукаве не дотягивается до верха, чтобы стянуть оттуда эту пружинящую ленту и получить хотя бы малую часть свободы. Варежки снять – и то проблема. Они соединены друг с другом такой же резинкой, пропущенной в рукавах через плечи. Сбруя. Раздеться самому – как лошади распрячь себя.
Валенки сидят туго на толстых шерстяных носках, и почти нет зазора между их жёсткими голенищами и тяжёлыми чёрными байковыми штанами.
В детском саду тепло, душно, и пока очередь воспитательницы дойдёт до тебя, пока она недружелюбно развяжет твой шарф, вспотеешь весь, от бровей до промежности. Только ноги останутся безнадежно замерзшими в тёмной глубине валенок.
Потом содрогнёшься от ложки рыбьего жира – и забудешь про вспотевшую молодую промежность и замерзшие ноги.
Заботились. Хотели как лучше. А ты всю жизнь будешь ненавидеть рыбий жир и кипячёное молоко, со сморщенной, как изнуренная крайняя плоть, пенкой.
До смерти будешь ненавидеть.
До секунды, когда занёс ногу над первой ступенькой холодного бетонного крыльца, а кусок льда уже летел с покатой крыши, где родился и вырос.
Как раз над отделом виз и регистрации.
И крови было не много. Так только – слегка натекло. На грязный лёд. На золу. На прах.
3
А чувство, что впереди целая нескончаемая жизнь, в которой можно кем-нибудь быть и обязательно кем-нибудь будешь, и непременно успешно, - можно его вспомнить, когда медленно умираешь на продавленном своём старом диване и слабо шевелишь овосковевшими пальцами, чтобы хоть чем-то пошевелить. И простыня под тобой смята не потому, что ты ворочался во сне, а потому что трижды за ночь тебе меняли памперс.
Это если есть кто-нибудь, кто сменит памперс.
А тут вдруг память об этом оглушающе счастливом чувстве нескончаемо длинной жизни впереди, много в ней лесов, полей и рек, и в каждой из этих рек можно наловить окуней и сварить уху на костре, отмахиваясь от комаров, и съесть её, дымящуюся, под водку, охлажденную в журчащей воде с прозрачными пузырьками, из которых каждый живёт секунду, да и то только если повезёт не лопнуть раньше, но конца им нет в этой текущей ухе-полуфабрикате, которую только вскипяти и приправь: набросай нарезанной картошки, моркови, лука, кинь горошины душистого перца, сухо шуршащие лавровые листья, посоли – и жди.
Сделай это, да, вот здесь, сильнее, не останавливайся. Поймай их, окуня и ерша. Взрежь упругие животы, выпотроши, чтобы не горька была тебе уха твоя, соскобли чешую, сколько соскоблится, и брось тела их в котелок твой с чёрными от копоти боками над плавно мятущимся огнём.
Не вопрос. Когда не умираешь на смятой простыне от изнуряюще долгой болезни, а погибаешь у крыльца отдела виз и регистрации от упавшей сосульки, вопрос отпадает – вспоминать безграничное счастье от того, что впереди целая жизнь, или не вспоминать. Уместно оно, это чувство, или неуместно и возможно ли вообще – нет времени решить. У окуня на жестоком крючке – больше возможности вспомнить, как он был нежной невинной икринкой и как могли его съесть еще тогда, но не съели.
А теперь точно - съедят.
И вся незаметная рыбья жизнь – full HD motion gallery. Под шуршание хрупких осенних жёлтых и красных листьев, ещё не намоченных дождём и пахнущих изнурительно, со спокойной горечью прощания.
Аллеи дендрария посыпаны мелким гравием. Талия девушки под лёгким драпом расстёгнутого пальто обещающе доступна. И через неизбежное неудобство тесноты жизни: мама, это Таня – к осторожному, боясь спугнуть, касанию ладонью. Невесомая белая ткань сорочки, мелкая, пластик под перламутр, пуговица в раздражающе тугой петле, плечо с чудно-нежной вытянутой треугольной, но без жёстких углов, впадиной, бретелька.
И медленно, уговаривающе сдвигаешь бретельку по плечу. Ведь вот же – смотри: ничего ужасного. Будет неприятно – просто скажи. Я сразу остановлюсь.
И потом гладишь по локтю вниз, будто бы для того чтобы просто погладить, и смотришь выжидательно. Не упрашиваешь, но предлагаешь: само, мол, так всё сложилось – с локтя-то никак бретельку не сдёрнуть без дружеской помощи, всё так натянуто, того и гляди порвётся. Я тебя обниму и расстегну. Хорошо?
И пальцы уже на пластмассовой застёжке-расстёжке, но там так сразу не разберешься, потому что впервые касаешься. То ли эти лёгкие части раздвигаются вверх-вниз, то ли одна выталкивается из другой с почти не слышным щелчком. Хрясь. До звона в ушах.
- Вы чай будете?
Это мать из коридора, из-за хлипкой двери в твою комнату, спрашивает нарочито-необязательно, будто ничего необычного и необыденного не происходит. Всё портит. Единственно от любви, конечно.
Девушкина сбруя возвращается на место, и пуговицы застёгнуты в полсекунды. И надо всё начинать сначала. После чая.
А с какого начала-то, если нога уже занесена над бетонной ступенькой и дубинообразная льдина рассекает атмосферу, пропахшую бензиновым выхлопом.
4
Или боязнь потерять близких. Она же при нас всю жизнь. После того – неизвестно, а перед самым после того – уместна эта боязнь?
Вроде бы, нет. Вроде бы, неуместна. Не говорят же напуганной дочери, которая вот-вот осиротеет, или обеспокоенной жене, уже почти вдове, – не говорят, в последнем усилии сжимая изжелта-восковыми пальцами ее горячую ладошку (хладную длань – нужное подчеркнуть):
- Я так боюсь тебя потерять...
И она не отвечает, тряхнув для убедительности резиново-упругой молодой грудью (дрогнув увядшими персями – нужное подчеркнуть):
- Да не, ты чо, я мигом. Наследство на себя оформлю – и сразу же, сиречь безотлагательно, к тебе подскочу. Мухой. Не волнуйся, пожалуйста. Доктор (врач, лекарь, фельдшер, медбрат, цирюльник) сказал, что тебе нельзя волноваться. Вредно.
И всегда остаётся какое-нибудь бессмысленное вот если бы. Вот если бы врачиха, похожая со стетоскопом на пожилого сапёра, только без усов, не радовалась вымиранию навязчивых больных, у которых сахарница на вышарканном до фанеровки обеденном столе неотмываемо захватана бессильными пальцами и на секретере с потрескавшимся лаком пылятся орденские планки, засаленные, выцветшие, потемневшие – нужное подчеркнуть. Если бы в недрах жёсткого баула фельдшерицы скорой помощи вместе с древним тонометром, медленно желтеющими бланками рецептов, шприцем, ампулами анальгина, димедрола, магнезии и убогого витамина бэ-двенадцать лежало бы что-нибудь ещё, чудно бодрящее.
Но не.
Кстати. Чуть не забыл. Случай-то не тот (см. выше) (да не туда – ещё выше), чтобы турусы на колёсах (разг. неодобр. пренебр. шутл. лечение таблетками) разводить.
По крайней мере от одной тяжелой обязанности льдина, рухнувшая с высот, избавляет тех, кто остался. Не надо выбрасывать, через девять дней, шуршащий ворох плоских упаковок аспирина, флаконы с утратившими смысл жидкостями, горчичники, ртутный градусник и неиспользованные памперсы.
И ещё всякие утешения настойчиво просят, чтоб их озвучили. Он совсем не мучился. Все там будем. И вовсе какое-то неуместное – сделанного не воротишь. Ненужно правдивое.
Будь у него на пару секунд больше, он мог бы, с едва обозначенной прощающей улыбкой на шелушащихся губах, вспомнить, что было уже c ним когда-то что-то похожее, напоминающее удар дубинообразной льдины по голове. Когда она вышла замуж. Не за него.
В доверчиво-беззащитном возрасте, начав говорить и беспорядочно расширять словарный запас, он всех девушек звал олями. Нарицал. Не разобравшись.
И после того как Оля вышла замуж не за него, снова стал звать всех девушек олями.
По другим уже, глубинным, основаниям. Разобравшись.
В пустой квартире, которую он снял на три месяца, пахло разложением. Не остро, но неотступно. Из-под крашеных досок пола. Бывшая хозяйка умерла, и хватились ее только тогда, когда соседи, поднимаясь по лестнице, стали озираться и морщиться. И потом доискиваться.
Лифта в пятиэтажке не было, и пока останки несли с четвёртого этажа, через брезент носилок сочились и падали на ступени и лестничные площадки бурые капли. Кап - шмякалась о бетон одна. Шмяк – капала другая.
А Оля вышла замуж. Плоха та оля, которая не мечтает быть.
Пропахшее разложением счастье сквозного персонажа, которому ещё в первом предложении упала на голову сосулька и читать о котором поэтому совершенно не интересно, продлилось всего три недели.
Оля забрала свой переносной телевизор, похожий на кубический баул фельдшерицы, и уехала на трамвае.
Трамваи грохотали под окнами мёртвой квартиры, набитые пассажирами, как расстегаи треской, и равнодушные к своей начинке. Через пропахший сгоревшим бензином и дымом из заводских труб город, серый и безысходно скучный.
Проходите вперёд, там совсем свободно. На абонементы передавайте, с оплатой не задерживайтесь. Следующая остановка – Фрунзе. К выходу заранее готовьтесь.
Потом приехала ненужная скорая помощь и столпились вокруг него ненужные люди в серых, похожих на старую школьную форму, только с блестящими пуговицами, мундирах. И бабка, грозившая кирпичному дому немощным кулаком в вязаной варежке, ушла в сторону главной улицы с длинным сквером посередине, потрясывая головой, обернутой в дымчато-коричневую шаль.
Вдоль чугунной ограды сквера глухо гремели трамваи с утрамбовавшими себя пассажирами.
В тёмных спрессованных толпах ехали дети в цигейковых шубах и в круглых шапках, стянутых бельевыми резинками, фельдшерицы с жёсткими баулами, оли в распахнутых пальто и с переносными телевизорами.
Жизни не было.
Сосулька упала ему на голову, когда он занёс ногу над первой ступенькой узкого бетонного крыльца и протянул руку, чтобы взяться за перила, темно-зелёную плоскую деревяшку поверх узкой полосы холодного металла.
Над крыльцом, слегка наклонясь, будто хотел разглядеть входящих и исходящих, нависал козырёк из серого шифера. Шифер был прикручен болтами к раме из уголка. Рама жалась к белесо-серым кирпичам стены, льнула доверчиво. Под ней железная дверь, выкрашенная светло-салатной масляной краской, отчужденно и негостеприимно закрывала вход в казённую глубину, в недружелюбные недра.
Над дверью чёрная табличка-вывеска блестела сквозь самоё себя буквами фальшивого золота: Отдел виз и регистрации.
Козырёк не помог. Недостаточно простирался вперёд. Едва доставал нижнюю из пяти бетонных ступеней. В проекции. Вид сверху.
Ледяная дубина длиной чуть больше полуметра сорвалась с покатой крыши пятиэтажного дома, где родилась и выросла, - как раз над отделом виз и регистрации. Подалась вперёд, прочь с родины, в пугающую неизвестность. Ветер качнул ее, отвёл от стены. Будто, положив руку на талию девушки, сделал шаг медленного танго. Вперёд и чуть вбок. Плавное па.
Так совпало.
Край шифера отразился в стеклянном равнодушии кукольно открытых глаз. И матово-серое, немного светлее шифера, небо.
Можно в ужасе закрыть ладонью разверстый рот и застыть. Можно ахнуть, крикнуть, запричитать, заметаться. Кто что предпочитает. Кому что больше нравится.
- Бандиты! – закричала проходившая мимо пенсионерка в драповом чёрном пальто с потёртым воротником из чёрного же каракуля.
И погрозила угрюмому дому горотдела милиции кулаком в коричневой вязаной варежке.
Трикотажная шапка с широкими синими и белыми поперечными полосами осталась на покойном. Он лежал на кочковатом льду, посыпанном золой, прахом, - чтобы граждане не скользили.
Сосулька разбилась. Массивная верхняя её часть, огромная беспалая ладонь, валялась среди крошева, похожего на осколки хрустальной вазы.
Солнце мелькнуло в крохотном проёме бесконечной тучи, и осколки слабо блеснули.
- Ахтыего, - вздрогнув, пробормотала бабка и перекрестилась.
2
Это когда медленно умираешь, можно всласть навспоминаться. А когда острым куском льда по голове, то не. Никак.
Не успеваешь. А так много всего надо бы. Санки, катящиеся по неровно утоптанному снегу. Прерывисто-скрипучее шуршание узких полозьев слышно только тебе. Мать не слышит. Да и не слушает. Торопится на работу.
Сначала ей надо сдать тебя на высоком крыльце детского сада воспитательнице. А та сразу начнёт помыкать, шпынять, заставлять развязывать шерстяной шарф, до узла которого ты не можешь дотянуться. Узел не очень тугой, но он сзади, за поднятым воротником чёрной овечьей шубы. Края воротника прижимаются к коричневой шапке, похожей на шлем танкиста или на оскоплённую будёновку, - без стремящейся ввысь пыпыськи и без козырька. И вместо нашитой звезды – отцовская офицерская кокарда блестит, приминая крашеную овчину. Шапка охвачена от подбородка плоской бельевой резинкой, и рука в негнучем шубном рукаве не дотягивается до верха, чтобы стянуть оттуда эту пружинящую ленту и получить хотя бы малую часть свободы. Варежки снять – и то проблема. Они соединены друг с другом такой же резинкой, пропущенной в рукавах через плечи. Сбруя. Раздеться самому – как лошади распрячь себя.
Валенки сидят туго на толстых шерстяных носках, и почти нет зазора между их жёсткими голенищами и тяжёлыми чёрными байковыми штанами.
В детском саду тепло, душно, и пока очередь воспитательницы дойдёт до тебя, пока она недружелюбно развяжет твой шарф, вспотеешь весь, от бровей до промежности. Только ноги останутся безнадежно замерзшими в тёмной глубине валенок.
Потом содрогнёшься от ложки рыбьего жира – и забудешь про вспотевшую молодую промежность и замерзшие ноги.
Заботились. Хотели как лучше. А ты всю жизнь будешь ненавидеть рыбий жир и кипячёное молоко, со сморщенной, как изнуренная крайняя плоть, пенкой.
До смерти будешь ненавидеть.
До секунды, когда занёс ногу над первой ступенькой холодного бетонного крыльца, а кусок льда уже летел с покатой крыши, где родился и вырос.
Как раз над отделом виз и регистрации.
И крови было не много. Так только – слегка натекло. На грязный лёд. На золу. На прах.
3
А чувство, что впереди целая нескончаемая жизнь, в которой можно кем-нибудь быть и обязательно кем-нибудь будешь, и непременно успешно, - можно его вспомнить, когда медленно умираешь на продавленном своём старом диване и слабо шевелишь овосковевшими пальцами, чтобы хоть чем-то пошевелить. И простыня под тобой смята не потому, что ты ворочался во сне, а потому что трижды за ночь тебе меняли памперс.
Это если есть кто-нибудь, кто сменит памперс.
А тут вдруг память об этом оглушающе счастливом чувстве нескончаемо длинной жизни впереди, много в ней лесов, полей и рек, и в каждой из этих рек можно наловить окуней и сварить уху на костре, отмахиваясь от комаров, и съесть её, дымящуюся, под водку, охлажденную в журчащей воде с прозрачными пузырьками, из которых каждый живёт секунду, да и то только если повезёт не лопнуть раньше, но конца им нет в этой текущей ухе-полуфабрикате, которую только вскипяти и приправь: набросай нарезанной картошки, моркови, лука, кинь горошины душистого перца, сухо шуршащие лавровые листья, посоли – и жди.
Сделай это, да, вот здесь, сильнее, не останавливайся. Поймай их, окуня и ерша. Взрежь упругие животы, выпотроши, чтобы не горька была тебе уха твоя, соскобли чешую, сколько соскоблится, и брось тела их в котелок твой с чёрными от копоти боками над плавно мятущимся огнём.
Не вопрос. Когда не умираешь на смятой простыне от изнуряюще долгой болезни, а погибаешь у крыльца отдела виз и регистрации от упавшей сосульки, вопрос отпадает – вспоминать безграничное счастье от того, что впереди целая жизнь, или не вспоминать. Уместно оно, это чувство, или неуместно и возможно ли вообще – нет времени решить. У окуня на жестоком крючке – больше возможности вспомнить, как он был нежной невинной икринкой и как могли его съесть еще тогда, но не съели.
А теперь точно - съедят.
И вся незаметная рыбья жизнь – full HD motion gallery. Под шуршание хрупких осенних жёлтых и красных листьев, ещё не намоченных дождём и пахнущих изнурительно, со спокойной горечью прощания.
Аллеи дендрария посыпаны мелким гравием. Талия девушки под лёгким драпом расстёгнутого пальто обещающе доступна. И через неизбежное неудобство тесноты жизни: мама, это Таня – к осторожному, боясь спугнуть, касанию ладонью. Невесомая белая ткань сорочки, мелкая, пластик под перламутр, пуговица в раздражающе тугой петле, плечо с чудно-нежной вытянутой треугольной, но без жёстких углов, впадиной, бретелька.
И медленно, уговаривающе сдвигаешь бретельку по плечу. Ведь вот же – смотри: ничего ужасного. Будет неприятно – просто скажи. Я сразу остановлюсь.
И потом гладишь по локтю вниз, будто бы для того чтобы просто погладить, и смотришь выжидательно. Не упрашиваешь, но предлагаешь: само, мол, так всё сложилось – с локтя-то никак бретельку не сдёрнуть без дружеской помощи, всё так натянуто, того и гляди порвётся. Я тебя обниму и расстегну. Хорошо?
И пальцы уже на пластмассовой застёжке-расстёжке, но там так сразу не разберешься, потому что впервые касаешься. То ли эти лёгкие части раздвигаются вверх-вниз, то ли одна выталкивается из другой с почти не слышным щелчком. Хрясь. До звона в ушах.
- Вы чай будете?
Это мать из коридора, из-за хлипкой двери в твою комнату, спрашивает нарочито-необязательно, будто ничего необычного и необыденного не происходит. Всё портит. Единственно от любви, конечно.
Девушкина сбруя возвращается на место, и пуговицы застёгнуты в полсекунды. И надо всё начинать сначала. После чая.
А с какого начала-то, если нога уже занесена над бетонной ступенькой и дубинообразная льдина рассекает атмосферу, пропахшую бензиновым выхлопом.
4
Или боязнь потерять близких. Она же при нас всю жизнь. После того – неизвестно, а перед самым после того – уместна эта боязнь?
Вроде бы, нет. Вроде бы, неуместна. Не говорят же напуганной дочери, которая вот-вот осиротеет, или обеспокоенной жене, уже почти вдове, – не говорят, в последнем усилии сжимая изжелта-восковыми пальцами ее горячую ладошку (хладную длань – нужное подчеркнуть):
- Я так боюсь тебя потерять...
И она не отвечает, тряхнув для убедительности резиново-упругой молодой грудью (дрогнув увядшими персями – нужное подчеркнуть):
- Да не, ты чо, я мигом. Наследство на себя оформлю – и сразу же, сиречь безотлагательно, к тебе подскочу. Мухой. Не волнуйся, пожалуйста. Доктор (врач, лекарь, фельдшер, медбрат, цирюльник) сказал, что тебе нельзя волноваться. Вредно.
И всегда остаётся какое-нибудь бессмысленное вот если бы. Вот если бы врачиха, похожая со стетоскопом на пожилого сапёра, только без усов, не радовалась вымиранию навязчивых больных, у которых сахарница на вышарканном до фанеровки обеденном столе неотмываемо захватана бессильными пальцами и на секретере с потрескавшимся лаком пылятся орденские планки, засаленные, выцветшие, потемневшие – нужное подчеркнуть. Если бы в недрах жёсткого баула фельдшерицы скорой помощи вместе с древним тонометром, медленно желтеющими бланками рецептов, шприцем, ампулами анальгина, димедрола, магнезии и убогого витамина бэ-двенадцать лежало бы что-нибудь ещё, чудно бодрящее.
Но не.
Кстати. Чуть не забыл. Случай-то не тот (см. выше) (да не туда – ещё выше), чтобы турусы на колёсах (разг. неодобр. пренебр. шутл. лечение таблетками) разводить.
По крайней мере от одной тяжелой обязанности льдина, рухнувшая с высот, избавляет тех, кто остался. Не надо выбрасывать, через девять дней, шуршащий ворох плоских упаковок аспирина, флаконы с утратившими смысл жидкостями, горчичники, ртутный градусник и неиспользованные памперсы.
И ещё всякие утешения настойчиво просят, чтоб их озвучили. Он совсем не мучился. Все там будем. И вовсе какое-то неуместное – сделанного не воротишь. Ненужно правдивое.
Будь у него на пару секунд больше, он мог бы, с едва обозначенной прощающей улыбкой на шелушащихся губах, вспомнить, что было уже c ним когда-то что-то похожее, напоминающее удар дубинообразной льдины по голове. Когда она вышла замуж. Не за него.
В доверчиво-беззащитном возрасте, начав говорить и беспорядочно расширять словарный запас, он всех девушек звал олями. Нарицал. Не разобравшись.
И после того как Оля вышла замуж не за него, снова стал звать всех девушек олями.
По другим уже, глубинным, основаниям. Разобравшись.
В пустой квартире, которую он снял на три месяца, пахло разложением. Не остро, но неотступно. Из-под крашеных досок пола. Бывшая хозяйка умерла, и хватились ее только тогда, когда соседи, поднимаясь по лестнице, стали озираться и морщиться. И потом доискиваться.
Лифта в пятиэтажке не было, и пока останки несли с четвёртого этажа, через брезент носилок сочились и падали на ступени и лестничные площадки бурые капли. Кап - шмякалась о бетон одна. Шмяк – капала другая.
А Оля вышла замуж. Плоха та оля, которая не мечтает быть.
Пропахшее разложением счастье сквозного персонажа, которому ещё в первом предложении упала на голову сосулька и читать о котором поэтому совершенно не интересно, продлилось всего три недели.
Оля забрала свой переносной телевизор, похожий на кубический баул фельдшерицы, и уехала на трамвае.
Трамваи грохотали под окнами мёртвой квартиры, набитые пассажирами, как расстегаи треской, и равнодушные к своей начинке. Через пропахший сгоревшим бензином и дымом из заводских труб город, серый и безысходно скучный.
Проходите вперёд, там совсем свободно. На абонементы передавайте, с оплатой не задерживайтесь. Следующая остановка – Фрунзе. К выходу заранее готовьтесь.
Потом приехала ненужная скорая помощь и столпились вокруг него ненужные люди в серых, похожих на старую школьную форму, только с блестящими пуговицами, мундирах. И бабка, грозившая кирпичному дому немощным кулаком в вязаной варежке, ушла в сторону главной улицы с длинным сквером посередине, потрясывая головой, обернутой в дымчато-коричневую шаль.
Вдоль чугунной ограды сквера глухо гремели трамваи с утрамбовавшими себя пассажирами.
В тёмных спрессованных толпах ехали дети в цигейковых шубах и в круглых шапках, стянутых бельевыми резинками, фельдшерицы с жёсткими баулами, оли в распахнутых пальто и с переносными телевизорами.
Жизни не было.
Голосование:
Суммарный балл: 50
Проголосовало пользователей: 5
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Проголосовало пользователей: 5
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Голосовать могут только зарегистрированные пользователи
Вас также могут заинтересовать работы:
Отзывы:
Вниз ↓
Оставлен: 03 марта ’2023 22:20
Жесткач!
|
Domnovo2023
|
Оставлен: 20 марта ’2023 15:13
Уважаемый автор! Если вы ещё не прочли СООБЩЕНИЕ под афишей конкурса - прочтите его, пожалуйста, чтобы быть в курсе происходящих событий.
ГЛАВНОЕ В СООБЩЕНИИ : ВСЕ подробности будут указаны в ИТОГАХ конкурса, которые будут размещены одновременно с публикацией на главной странице в 00 00 часов с 22 на 23 марта - НА СТРАНИЦЕ у МЕНЯ - организатора конкурса. ССЫЛКА размещена в сообщении. с добром, Лена |
elen1734
|
Оставлен: 23 марта ’2023 16:41
В этом , что - то есть . Но , что ? Надо перечитать . Шучу. Спасибо . Здорово . Есть стиль .
|
RubinGuitar134
|
Оставлен: 23 марта ’2023 17:20
Это я . Но как Вы там обозвали хитро " пресфффакккк " , Ой .
|
RubinGuitar134
|
Оставлен: 23 марта ’2023 23:26
Вас не учили текст правильно форматировать? Кто такой прессованный кусок букофф будет читать?
|
Оставлен: 24 марта ’2023 07:03
Так верно же подмечено. Писать нужно так что бы даже самому понятно было!
|
Оставлен: 24 марта ’2023 09:07
А вы мне нравитесь тем что не паникует от критики и не пытаетесь закрыться баном.
|
Оставлен: 24 марта ’2023 09:08
И все таки что бы люди читали надо же оформлять мало-мальски. Из глаз кровь течет от того что вы пресс букв вывалили.
|
Вверх ↑
Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Трибуна сайта
Наш рупор